Николай Блохин: "Перенесение на камне" (рассказ)

«Дагестан. Мы открыты для Детства» (воззвание)


"PORTAL21": "Мы переходим на новый уровень нашей деятельности"


Информационно - аналитическая группа "Portal21"


_____________________________________________________________________



Николай Блохин: "Перенесение на камне" (рассказ)

Николай Блохин: "Перенесение на камне" (рассказ)

Грязная, оборванная, тощая старуха возникла напротив Антоши, будто из-под земли выросла. Сгорбленная, трясущаяся, она просяще протягивала к нему свои костлявые руки и ныла что-то неразборчивое. Антоша оторопело остановился, едва не наскочив на старуху, и спросил испуганно:
 – Вы что, бабушка? Вам чего?
 Вообще-то Антоша был не из тех, кто теряется при неожиданных встречах, хотя и минуло ему всего 10 лет. Он и слово дерзкое запросто скажет, любого взрослого так отбреет, что только держись, и руки, если надо, в ход пустит. Ну, а если что серьезное, так и тут сразу сообразит и вовремя деру даст, если уж делать больше нечего. Одним словом – малый не промах. Но перед внезапно появившейся старухой он растерялся. Вид старухи был жалок и страшен и вызывал у Антоши тоскливую гадливость, к тому же и воняло от нее как от помойки. Вдруг она перестала ныть и сказала глухим, печальным и очень выразительным голосом:
 – К тебе я, недобрый человек, к тебе, опоганиватель имени своего великого, к тебе мой погубитель.
 И хоть еще меньше стал понимать Антоша что здесь происходит и что сие значит, однако растерянность его тут же прошла. Очень важное свойство имел Антоша в своем характере (самому ему оно очень нравилось): когда его ругали или обличали в чем-то, в нем мигом появлялась спокойная рассудительность, имевшая одну цель – отмести любое обличение, отвергнуть, опровергнуть любое против себя обвинение, даже когда это невозможно. "Прав ли – не прав, я всегда должен быть прав", – вот такими правилами руководствовался Антоша и пока что не подводили они его, ибо всегда вовремя являлось то самое рассудительное спокойствие и всегда он изо всего выворачивался. А тут, старуха эта, это вообще что-то непотребное.
 – Ты чего мелешь, бабка?! Какой я твой погубитель? Я тебя первый раз вижу!
 – Оно правда, первый раз видишь, но погубитель, однако – ты. Ведь я же – совесть твоя.
 – Кто?! Чего?!
 – Совесть. Которую ты сделал такой больной и нечистой.
 – Ну, вот что, бабка! Хромай-ка отсюда – совсем уже рассерженно произнес Антоша.
 Но поскольку она не двигалась с места, перегородив дорогу, Антоша обошел ее, окатив брезгливым злым взглядом, и пошел своей дорогой. Но через несколько шагов остановился.
 – Ты зачем за мной тащишься?
 – А я теперь от тебя никуда, недобрый человек. Я же не чья-нибудь совесть-то, а твоя.
 – Пошла вот от меня! – закричал Антоша, – Хватит тут представление давать! Почему ни за кем такая мымра не идет? У-у! Пошла вон!
 – Ты напрасно орешь, недобрый человек. И тебе это не поможет. А на твои вопросы я отвечу. Так вот, меня ни откуда не принесло, а воплотилась из твоего нутра, из тебя. У каждого совесть внутри сидит, понимаешь? Совесть, она – растворена в человеке, в нем во всем, потому ни за кем никакая старуха не ходит. Кстати, если меня вылечить и отмыть, я совсем не старуха. Ты, недобрый человек, сам грязен, потому вот и я, из тебя воплотившись, такая вот и есть страхолюдина... Думаю, что во всем этом такова воля Того, Кто одарил тебя совестью по просьбам твоего покровителя Антония, прозванного Римлянином.
 – Да будь они трижды неладны с таким своим подарком!
 – Не бросайся словами, недобрый человек. Может случиться, что ты пожалеешь о них, да будет поздно.
 – Так ты еще и угрожаешь, старая приставала! – с яростью проскрежетал Антоша.
 – Нет, – спокойно ответила старуха, – предостерегаю. Ты, конечно, боишься кое-чего...
 – Я ничего не боюсь! – бешено воскликнул Антоша. – Тебя, например, я совсем не боюсь!
 – Никогда так грубо не перебивай чужие речи. Меня и не надо бояться. А по глупости и невежеству ты боишься совсем не того, чего нужно бояться. Вот сейчас ты до смерти боишься, что будешь уличен родителями в воровстве денег из серванта. А разве этого тебе надо бояться? Эх! Да если б я была не больная и не грязная, разве б делал ты это?! То, что ты покраснел, доказывает, что я еще излечима. Надеюсь, что ты не будешь задавать глупых вопросов, откуда я знаю про деньги? А этот вопрос вертится у тебя на языке. Пойми, наконец, что я – это ты, и даже то, о чем ты только собираешься подумать, мне уже известно. И выкинь дурацкую мысль стукнуть меня посильнее и удрать. Убежать от меня нельзя, как нельзя ни убить, не сжечь, ни утопить... Я умру, когда умрешь ты. А этого тебе действительно надо бояться. Коли не очистишь меня до своей смерти, не вылечишь – это и будет для тебя самое страшное.
 – Да чего там страшного-то? Ну, умру, как и все, в старости.
 – Да тут-то страшное и начнется. А почему, кстати, в старости?
 – А когда ж еще? Тоже мне, еще и о смерти думать! Это еще не скоро.
 – А твой сосед, твой ровесник, которого два дня назад схоронили? Ты еще от гробика его отворачивался, когда его мимо тебя несли. Он ведь тоже, поди, думал что не скоро, да вот– на тебе. До десяти лет не дожил. Что же касается дум о смерти, то уверяю тебя, что думать об этом гораздо важнее, чем о том, как спереть деньги из серванта.
 Антоша с ненавистью посмотрел на старуху.
 – А их там много, – сказал он ядовито-ехидно.
 – Много? А как они достаются, ты знаешь?
 – А не знаю. И не хочу знать. Когда нужно будет знать, само узнается. Надоели вы все!..
 И тут Антоша совершил революционный шаг. Он отпрыгнул от старухи и что есть духу понесся по улице. Никогда до этого он так быстро не бегал! Промчавшись три больших квартала, он в изнеможении остановился. Тяжело дыша, обернулся. И увидел рядом с собой старуху.
 – Напрасны твои потуги, недобрый человек. Хоть на лошади скачи, хоть на ракету сядь, я не отстану. И глазами не сверкай, не поможет.
 – Зачем? Про деньги разболтать хочешь?
 – Зачем? Я не ябеда. Да и что прок на тебя ябедничать? Ты же сразу глаза вскинешь обиженно, да вскричишь праведным голосом: "Я?! Да как вы могли подумать такое?!" Уж так ты родителям своим мозги запудрил, что они про тебя никакой правде не поверят.
 – Так что ты хочешь от меня, старая карга?
 – Я не карга. Я твоя совесть. Я хочу исцеления и очищения.
 – Так что мне, в ванне что ли тебя купать?
 Старуха усмехнулась.
 – Нет, это бесполезно.
 – Ну, так чем тебя очистить, вонючка ты поганая?!
 – Я очищусь и вылечусь, только умывшись твоими слезами раскаяния
 – И тогда ты исчезнешь с глаз долой?
 – Да, тогда с глаз долой я исчезну. Дело за малым – за твоими слезами раскаяния.
 И Антоша всерьез стал думать, как бы это сейчас сделать, чтобы выдавить из себя слезу. Вообще-то, слезу из себя выдавливать он умел, но сейчас чувствовал он, ничего у него не выйдет. Да и выдавленная напоказ слеза за раскаяние никак не сойдет. Проклятая баба! И только тут до него по-настоящему дошло, что перед ним явление, которого быть не должно, которое быть не может, но оно– вот оно. Стоит перед ним эта удивительная гадкая старуха. И ничем и никак не объяснить ее, ну не совесть же она его в самом деле?!
 "А что, если все-таки ее кирпичом по голове и убежать?.."
 – Не надо кирпичом, – сказала старуха. – Мне ничего не будет, только я стану еще страшнее и зловоннее.
 Антоше стало совсем не по себе.
 – Ты всамделе мои мысли читаешь?
 – Всамделе, недобрый человек. Никакая злая мысль не минует твою совесть. Ведь это так просто.
 -Что же я родителям скажу? Что они скажут? – растерянно спросил Антоша.
 – Скажи им все как есть. А что они скажут, так ли это важно?
 И опять вскипел Антоша:
 – Ну, а теперь скажи серьезно, бабка, кто ты и откуда взялась?
 – Я всегда говорю серьезно, недобрый человек. Кем я себя назвала, та я и есть. В этом мире действует еще и та сила, о которой тебе невдомек. Это – Божья сила. Она и воплотила меня вот в такое страшилище. И мне другой не быть, пока ты такой, какой есть.
 – Божья сила? – недоверчиво сморщился Антоша. – Так Он что, есть что ли, Бог-то?
 – Есть. А иначе откуда ж бы мне взяться? Божий мир – это мир обратный тому, в котором ты живешь. А живешь ты только ублажением твоих скверных желаний, коим ты покорный и жалкий раб. А других желаний у тебя нет. Радуйся чуду и благодари Бога, что я предстала пред тобой.
 Антоша задумчиво выслушал ее слова и только махнул рукой в ответ. Да и что тут скажешь? Сказать, что Бога – таки нет? А она опять за свое, что есть. Так и препираться?
 – Ладно, идем домой, – сказал Антоша, про себя подумав, что видимо никак не миновать встречи родителей с этой...
 – Ты верно подумал, что не миновать, – сказала старуха.
 Вздохнул тяжело Антоша и зашагал не оглядываясь.
 Лифт был занят. Не торчать же тут на площадке с этой... – и Антоша пошел пешком.
 Что-то остановило его у двери, что под их квартирой двумя этажами ниже. Отсюда два дня назад выносили гробик с его приятелем. А ведь совсем недавно он выскакивал из этой двери и кричал, задрав голову:
 – Антоха! Ты вышел?
 И вот его нет. В общем-то, его смерть и похороны Антоша перенес спокойно и даже безразлично. Он даже мертвого его тела в гробу не видел, об этом Антошины родители позаботились. Сейчас же, глядя на запертую дверь, что-то защемило внутри Антоши. Какой-то неведомый ранее, таинственный, щемящий, холодный страх, непонятно о чем и от чего, ощутил он.
 – Скажи, а он очистил эту... ну, такую же как ты... у себя.... перед тем, как умер?
 Старуха за спиной кашлянула и сказала:
 – Я этого не могу знать. Это один Бог знает.
 "А как у Него спросить, – подумал было Антоша, но вдруг жгучая, злобная волна яростного протеста выплеснулась откуда-то из потаенных недр его души и целиком заполнила Антошу.
 – Плевать мне на тебя и на твоего Бога! – зашипел он, надвинувшись на старуху. – Зачем мне тебя очищать?! Не буду! Шляйся за мной, прилипала вонючая, а вот не буду и все!!
 – Твоя воля. Однако, что за бес тебя укусил?
 – Великолепно, малыш, отлично, добрый человек. Не слушай эту старую вонючку, – услышал тут Антоша грубый, хриплый голос. Он шел откуда-то сверху, но там никого не было видно.
 – Кто это еще? – испуганно спросил Антоша.
 – Он самый, – ответила старуха, криво усмехаясь, – легок на помине.
 – Кто? – не понял Антоша.
 – Да бес, который укусил тебя.
 – Я никого не кусаю, старая карга, – раздался опять голос сверху. – Просто мои помыслы гораздо приятнее твоих и сей добрый человек слушает меня, а не тебя. И правильно делает.
 "Он назвал меня добрым человеком! Но ведь это вранье. Разве я добрый?!
 И, отвечая на Антошины мысли, старуха произнесла, вздохнув:
 – Да, да, недобрый человек, он всегда врет, Он отец и создатель всей лжи на земле, но его ложь приятнее многим... Эй! – закричала она, подняв голову кверху. – Я не старая карга. Ты и тут соврал. Я его ровесница, – она протянула руку в сторону обалдело замершего Антоши. – Это твои помыслы, которые он слушал, сделали меня такой. Но я не побоялась, не постыдилась предстать перед ним такой, какая есть. Явись же и ты перед ним, ну, воплотись в какую-нибудь розу-мимозу, у тебя ж это здорово получается. А? Ну! Аа-а!.. Ну тужься, образина, сейчас ты предстанешь таким, каков ты есть на самом деле! Так сделает Бог, которого ты страшишься и от Которого отваживаешь людей. Смотри же, недобрый человек, кого ты слушаешь!
 И Антоша увидел. Прямо у него над головой возникло громадное, бесформенное облакообразное существо с невероятно жуткой пастью во всю свою бесформенность. Растерянную злобно-жалобную улыбку изображала эта ужас наводящая пасть. Взгляд огромных парализующих глазищ был непереносим для глаз человеческих. Антоша вскрикнул, закрыл лицо руками и понесся наверх, перепрыгивая через пять ступенек сразу. С разбегу он стукнулся в дверь квартиры, в которой жил, и забарабанил по ней что было сил и руками и ногами. Ему казалось, что чудище устремилось за ним.
 Родители вскрикнули разом, когда он ворвался-ввалился в открывшуюся дверь, едва не сбив их с ног. И сразу захлопнул дверь, прижавшись к ней спиной. В голове царил полный хаос. Думать он не мог, говорить не мог и мелко дрожал. Рядом стояла печальная старуха. Родители же пребывали в полной растерянности и немоте, и оторопело таращились на старуху.
 – Она говорит, что она – моя совесть, – наконец, вымолвил Антоша, когда понял, что бесформенной образины в квартире нет.
 – Чего? – пораженно спросил папа. – Что происходит, Антон? Ты от кого бежал? Кто эта женщина?" Гражданка, вы кто и что вам угодно? В таком виде...
 – За вид вы сынка своего спросите. А я и вправду его совесть, – сказала старуха. – На этот раз он правду сказал, хотя он редко ее говорит.

 Папа боднул головой слева направо, все еще ничего не понимая. Мама вообще не могла и слова вымолвить. И их вполне можно понять. Представьте себе своих родителей в подобной ситуации.
 – Ну, так что же все это значит, Антон, – возвысил, наконец, голос папа, – что тут происходит?!
 – А происходит то, – сказала спокойно старуха, – что он сейчас беса увидел во всем его безобразии.
 – Кого увидел?
 – Беса.
 – А это кто, позвольте?
 – Эх, – вздохнула старуха. – Эта та злая сила, которой ваш сынок подчиняется все три года своей сознательной жизни. Ага. Ибо с семи лет у человека идет его сознательная жизнь, он уже отвечает за все, что натворил. Так Господь определил – с семи лет. Хоть и отрок, но безответственность кончилась. Нагадил – изволь к ответу. И хорошо, если ответить здесь успеешь.
 – Что? Где это "здесь" и что значит "успеешь", – папа наполнялся гневом и уверенность, что пора вместо дурацких вопросов с его стороны силу приложить и вышвырнуть вон эту... Он видел подавленность и потерянность сына и был уверен, что тот того же хочет.
 Опять вздохнула старуха и произнесла устало:
 – А вот то и значит – мальчик... тот, на которого во гробе вы даже посмотреть не пустили своего сына, он, неизвестно, успел ли ответить здесь, на земле! – вдруг крикнула старуха. – Ответить!
 И тут папа взорвался:
 – Да ты тут не прикрикивай! А ну-ка, вон отсюда! – обернулся к сыну с вопросом, – Надеюсь, ты не против?
 – Да я-то не против, но... ну, попробуй ты!
 Папа открыл дверь, взял старуху за руку и дернул ее в направлении открытой двери так, что, пожалуй, любой штангист-тяжеловес вылетел бы птичкой из квартиры. Столько было силы и ярости в папином движении. Но старуха осталась неподвижной. Папа повторил дерганье (да еще пинка дал) с утроенной энергией и удесятиренной яростью. Все осталось, как и было. Старуха стояла как и стояла.
 – Ты можешь обмотать меня тросом и тащить всеми танками мира. Ничего не получится. Человек не разлучим со своей совестью. Разлучница у них одна – смерть.
 Если сказать, что папа пребывал в состоянии ошеломленности, то это значит, ничего не сказать.
 – Но этого не может быть, – в страхе прошептал он, переводя свои глаза со своих сильных рук на хилую тощую старуху.
 – Когда не верится разуму, верьте глазам. Итак, поскольку вышвырнуть меня нельзя, пожалейте свое здоровье и не делайте больше дурацких попыток... Так вот, сядем-ка рядком, да поговорим ладком.
 – Однако всякие россказни о Боге я па-апрашу в моем доме оставить, – остатки ярости еще бурлили в папе.
 – Россказни? – старуха тяжко вздохнула и покачала головой. – Ну что ж, послушаем тогда ваши россказни...
 И тут ожила мама. И видно было, что ярости в ней клокочет не меньше, чем только что клокотало в папе. Но у женщины ярость не так взыгрывает как у мужчины, не хватает она, не дергает, пинка не дает (хотя иногда бывает и так, если уж совсем допечь!). Мама вплотную приблизилась к старухе. Голос ее злобно-шелестящий, видимо впервые таким слышали папа и Антон. Они с удивлением воззрились на маму. Будто и само явление старухи по сравнению с видом шипящей мамы отступило на второй план.
 – Нет, мы не сядем рядком! – проскрежетала мама и таки дернула старуху за волосы, – Я оч-чень прошу вас выйти вон добровольно. Иначе вас выведут с милицией!..
 Ох уж эти женщины...
 – Сударыня, – ласково обратилась старуха к маме, – уж коли танки не могут, а уж милиция-то... Успокойтесь. И все-таки, поговорим ладком, пусть хоть и стоя. Итак! – старуха в упор смотрела на маму и, похоже, ярость в маме начала затихать, – скажите-ка мне... а! россказни!.. Ну так скажите: вы довольны своим сыном?
 – Ну, в общем, это, в общем – да, ответила мама, ответила уже не скрипяще-скрежетаще.
 – А мой вид вас не удручает? Ведь я действительно его совесть. Не бойся, – старуха полуобернулась к Антону, – не бойся, ябедничать не буду, я ведь вообще ябедничать не могу, даже если захочу – ничего не выйдет, язык отнимется. Я только одного человека обличать могу – тебя.
 – А в чем дело? – встрял папа. – О чем это вы, о чем ябедничать?
 – Так раз не могу, значит и не о чем. Ладно, продолжим, – теперь старуха глядела одновременно на папу и на маму, – Вы хотите, чтобы ваш сын был честным, благородным, добрым?
 – Конечно, – сказала мама и сделала наступательный шаг в сторону старухи.
 – Ну так отчего же я, его совесть, такая, какую вы видите?
 – Нет, ну это уже слишком! – опять взъярилась мама. -
 Стоим тут с этой... Какие-то разговоры дурацкие ведем! Еще и слушаем ее... Да ты мужчина, наконец, или кто?! – вдруг заорала она на папу. – Да выкинь ее, наконец!..
 – Он мужчина, сударыня, – морщась, сказала старуха, – но...
 – Никаких "но"! – слезы появились на глазах у мамы. – Я не знаю где и в какой помойке вас валяли...
 – Зато я знаю, – перебила маму старуха, – да-да-да, плачьте. Только о другом бы были ваши слезы, а не о том, что я вас досаждаю... Да!.. И я не отстану от вас!.. Потому что вот он!.. вот он! вот он стоит, сын ваш, уже теперь негодяй из негодяев... да! И жив он еще потому что покровитель его небесный, великий святой земли русской на камне, слышите вы, творческие люди, интеллигенты!.. да, на камне через океан переплывающий, к нам приплывающий, на Русь святую... Антоний Римлянин, покровитель его, вашего сыночка. Да, да! Ему Антонию Римлянину благодаря и жив он, ваш негодяй, по его, Антония Римлянина, молитве...
 Не стал папа на этот раз перечить старухе, не стал затыкать ей рот, хотя она очень возвысила свой голос и даже, можно сказать, грубо возвысила, а слова "творческие люди, интеллигенты" из ее вонючего рта ну прямо плевком ощущались... "Негодяй какой-то, Антоний Римлянин на камне... – к чему это, о чем она?.." А старуха продолжала бушевать:
 – Ну так задали мы вопрос сынку вашему, а он вон, молчит, все думает, может это все во сне... На яву! Молчит, а я за него отвечу, вот его ответ: "А зачем мне быть добрым, честным и так далее?"
 – Это не его, это ваш ответ, – отчеканил папа.
 – Не-ет, это его ответ, уж я-то знаю. Как видите, его ответ для вас вопросом вышел. Что ответите? А?
 – Чего отвечать-то? – спросил папа. – Зачем быть добрым и честным? Я даже не найду, что тут ответить, глупо даже.
 – А меж тем, вопрос не так глуп и надо бы найти, что ответить. Так вот, сын ваш так отвечает на вашу возмущенную растерянность: "Добро и прочие ваши штучки вроде честности не приносят никакой пользы. Зло и ложь гораздо выгоднее. Обманул – чего-то приобрел, а правду сказал– сплошь да рядом потерял. Ну так и зачем правду говорить? А?" На зло нас толкает потребность выгоды. А на добро? Потребность добра? Да откуда же ей в нас взяться? А вещь она есть! Это она сейчас возмутилась в вас, что вы даже ответа на простой вопрос не нашли. Только Бог в нас мог ее вложить. Больше сей потребности взяться неоткуда. И эта потребность добра есть я, – старуха сказала последнюю фразу просто и неторжественно, но все вздрогнули. Теперь только папа вгляделся в виновницу немыслимой ситуации. И ему показалось, что даже в безобразии ее, благодаря проникновенным глазам и голосу, от которого вздрагиваешь, было что-то величественное.
 – Кстати... – старуха опять подняла свои, как оказывается, страшные глаза на папу, – если он действительно избавится от меня, вот тут-то всем вам и конец. И не только вам. Этого не удавалось еще никому на земле – избавиться от совести, он был бы первым. А я и представить не могу такого монстра, избавившегося. От одной мысли о таком ужас берет. Представляете, немоту в человеке голоса внутреннего, который бы предостерегал от зла и обличал содеянное зло!? Нету в человеке голоса Божия, отказался всемогущий Бог дать человеку внутри его определитель зла и добра? Многому чему попустил Господь свершиться в мире злому. На то Его неисповедимая и высшая воля. Значит, так надо было. Даже мысли не должно быть обсуждать его решения и дела. А вот такого вот, что б человека совести лишить – ни разу не допустил. У последнего негодяя оставалась... – ну вот такая хоть как я... Да чего такая, как я, еще страшней и уж почти без голоса, но – оставалась. А представляете, вот его, вот он, отрок десятилетний стоит, представляете его без меня, избавился себе на радость, представляете этакую образину десяти лет от роду, цель жизни у которой – нахапать и отнять столько, сколько сил на это хватит; жрать, пить, куролесить, властвовать и топтать ближнего и дальнего – вот девиз жизни. Ну а что ж еще, действительно, делать, коли нет меня, коли избавился? И первыми жертвами сего девиза будете вы, дорогие родители, первыми будете растоптаны вы!
 – Ну уж и наплели вы, нагородили, – сказал папа, почесав, однако, затылок. – Уж прям таки и растоптаны... И это... что вы все опять Бога приплетаете! И этого, покровителя какого-то. Да смешно!
 – Приплетаю?! Вообще-то, глядя на вас, не скажешь, что вам смешно. А если его не "приплетать", как вы изволили выразиться, так и вообще говорить не о чем, тогда бы и мне взяться неоткуда, а я – вот она. Может еще раз попробуете вышвырнуть? А покровитель-то его, сыночка вашего, Антоний Римлянин, вот ему-то сейчас хуже всех, плохо ему, плачет он горькими слезами, когда меня видит такую. На камне пол-океана к нам переплыл, что б вашего дитятку перед крестом Божиим отмаливать. Он же у нас крещеный. И крещен в день памяти святого Антона Римлянина. А ты учти, – старуха погрозила своей костяшкой Антоше, – внимает пока Господь молитвам Антония Римлянина, милует пока, меня вон в живую плоть воплотил, чтобы хоть как-то тебя пронять, но это ведь пока! Долготерпив Он и многомилостив, но не до беспредела!
 – На каком камне? Почему на камне? Как это – на камне? Куда приплыл? – спросил очнувшийся Антоша.
 Папа ничего не спросил, он только тоскливо поморщился, вспомнив, как крестили во младенчестве Антошу, как он не устоял-таки, поддался тещиным приставаниям и даже сплюнул тогда и выкрикнул теще: "Да и пошла ты! Ну и катись, крести его, только быстро!" А сам не пошел на крестины, снаружи храма дожидался и все боялся, что сослуживцы его тут засекут и так тошно ему тогда было, ну почти что как сейчас.
 – И не надо мне крещением его тыкать! – крикнул папа старухе, которая было собралась ответить что-то Антоше. – И не я его крестил!
 – Точно. Не вы, – усмешливо сказала старуха. – Крещен он Духом Святым через окунание в воду руками священника отца Антония. Тоже ведь вот совпадение-то... Он ведь и сейчас служит в том же самом храме, вон кресты из окна видать.
 – Да хватит мне тут! – вскричал папа. – Хватит про Дух Святой... Это ж надо, в наше время... Я всего лишь русский обряд соблюл, теща, зараза, уломала.
 Сказал так и при этом глазами на маму сверкнул.
 – Русский обряд, говорите, "соблюл"?! "В наше время"? – старуха надвинулась на папу. – Да когда этим обрядом миллионы крещены были, русских еще и в природе не было. Этот обряд, как вы изволили выразиться, всемирный, вселенский! Таинство! Таинству этому благодаря я и стою перед вами!..
 – Да будь он тогда неладен ваш этот обряд, "таинство", вишь ты!.. Коли приходится видеть вас,.. бред... мне еще все кажется, что все это во сне!.. Да нет, не во сне, вот она, вы, как вы изволили выразиться, танками не утащишь. Что вы в конце концов хотите, бабушка?
 – Я уже говорила ему, – кивнула старуха в сторону Антоши, – я хочу только одного – очищения.
 – Ну так снимайте ваши тряпки, в конце-то концов, да полезайте в ванну!
 – Я сделаю это. Только дело за малым. Нужно наполнить ванну слезами раскаяния вашего сына... Да и ваших бы, родительских, тоже туда накапать не мешало бы.
 – Да вот ты, футы-нуты, да не в чем мне каяться! – опять взъярился папа.
 – Да хоть "футы", хоть "нуты"! – не менее яростно крикнула тут старуха. – Не в чем им каяться! Да вам уже в том есть каяться, что у вашего сына такая вот совесть! А вы об этом ничего не знаете.
 – Да что ж он в конце концов натворил такого?! А ну-ка признавайся! – приступил он к сыну.
 Ответила старуха:
 – Я не ябеда, как я уже сказала, а он вам ни в чем не сознается. Да и вам сознаться – это не раскаяние.
 – Это как это? Я ж все таки отец!
 – Вы не тот отец.
 – Это как это?!
 – Каяться надо Отцу небесному, тогда и толк будет.
 – Опять заладила... Кстати, вот вы говорили, что вы и он, мой сын, одно и тоже, вы, мол, его совесть , а он и слов-то таких – Бог, Отец Небесный – не слыхал в нашей семье. А вы только и талдычите их!
 – Совесть последнего безбожника верит в Бога, – грозно отрезала старуха. И все опять почему-то вздрогнули. – А сейчас, – столь же грозно продолжала старуха, я все-таки уйду отсюда, но вместе с ним, мучителем моим...
 – Еще кто кому мучитель, – буркнул Антоша.
 – Правильно, отозвалась старуха, – как аукнется, так и откликнется. Так вот я ухожу и утащу с собой его. Вон тут, напротив, в храм, где ждет его Антоний Римлянин. Вот только дождется или нет – не знаю. Только там и возможно мое очищение. Всю жизнь вашу кресты эти вам в окна смотрят, а вы не видите. Ух!.. Творческие работники! "Соблюл! он русский обряд!.." Молчать и не перечить!! Нечего вам сказать! Ждите нас и знайте, что коли вернусь я вместе с ним, вот тут-то и будут вам и "футы", и "нуты", и "соблюл"; вот тут-то и узнаете вы на шкуре своей, что есть человек с черной страшной совестью, отвернувшийся от своего небесного покровителя и от Небесного Отца. И узнаешь ты! – старуха подняла руки и надвинулась на папу (тот в страхе отпрянул), – узнаешь ты, сморчок творческий, что человек, отказавшийся от Отца Небесного, тебя вот, плотского отца, растопчет и разотрет. Ты для него, что жук по дороге ползущий, топ! – и брызги одни! – и старуха при этом так топнула ногой, что все не только уже вздрогнули, но и вскрикнули.
 – Пошли! – старуха схватила Антошу за шиворот, открыла дверь и выкинула его из квартиры. И вышла сама, захлопнув дверь. В каком состоянии остались за дверью папа с мамой, можно себе представить.
 Однако, оставим их и последуем за Антошей.
 Едва удержался он на ногах от старухиного швырка и обалдело и со страхом ждал дальнейшего, когда она захлопнула дверь.
  – Пошел! – рявкнула старуха. – Или опять за шиворот брать?
 – Не надо за шиворот?! – промямлил Антоша, – сам пойду. А куда?
 – Так еще и не понял?! В храм, где тебя крестили, который ты десять лет не замечал, к священнику отцу Антонию, который тебя крестил. Один у вас с ним небесный покровитель. К небесному покровителю своему!.. – тут старуха не сдержалась и ткнула его в шею, – который стоял за твоей спиной и плакал, когда ты деньги из серванта тягал, когда с пьяного часы хотел снять!.. Что таращишься-то?! Да тот очнулся не вовремя!.. Когда отметки свои в дневнике подделывал! Когда учителям врал, что мать при смерти ,что тебе надо к ней в больницу ехать, а она жива-здоровехонька и не знала ничего... Да ты так к смерти и мать-то родную приговоришь! Когда у слабого деньги отнимал и в лицо его бил... Когда перед родителями юлил, корчил из себя благочестивого. У-у!.. – и опять досталось по шее Антоше.
 И вдруг перед ним возник храм. Дотолкала старуха. Бессчетное число раз ходил мимо него Антоша и даже головы не поднимал. Голова его всегда была занята мыслями, далекими от созерцания золотых куполов с крестами и тем более от того, чтобы в храм войти. Последнее, например, время она (голова) разрабатывала операцию по вскрытию двери "Жигулей", стоящих в квартале от дома, чтобы вынуть оттуда магнитофон, за который он уже с одного великовозрастного лоха деньги взял. А магнитофон-то еще в "Жигулях" и возьмешь ли его, нет ли, кто ж его знает, одному Богу известно.
 "ОДНОМУ БОГУ ИЗВЕСТНО!" – вдруг гулко повторилось в Антошиной голове, и даже в висках заломило от этого гула. И как-то совсем по-другому взыграло в голове это гулканье. Это была уже не проходная фраза. "Да Бог его знает" – весьма часто повторял Антоша и не думал вовсе никогда, что она вообще чего-то значит.
 Ломящая боль возникла неожиданно в плече Антоши. Он со вскриком обернулся. Старуха держала его костяшками за плечо. И тот голос ее, от которого вздрагивали недавно он и папа и мама был ничто в сравнении с тем, что сейчас исходило из ее вонючего рта. Вот только ни вздрагивать, ни шевелиться не мог Антоша от придавливающей боли в плече.
 – Да, недобрый человек, да!.. – Ему известно все, Одному Богу известно все. И про тебя, как и про всех, Ему известно все! И пока я жива, пока ты не избавишься от меня, магнитофон из чужих "Жигулей" ты не получишь! Это говорю тебе я, твоя совесть!
 Как он очутился в храме, Антоша не помнит. Видимо все-таки пинка он от старухи получил, ибо сопротивлялся он вхождению в храм. Однако страшная боль прошла сразу. Служба в храме давно кончилась, все пребывало в полумраке, лишь несколько свечей горело около разных икон. Какие-то старухи в халатах терли швабрами пол. Антоша резко обернулся сначала направо, потом налево. Его старухи-мучительницы не было. Не было! Исчезла. Но тут же что-то (ох уж это "что-то") толкнуло его назад, к выходу. Он выбежал из храма – и сразу ощутил на своем плече железные костяшки его вонючей старухи-совести.
 – Не мельтеши, недобрый человек, не мельтеши. Я здесь. Просто в храме, дабы не смущать добрых людей, я снова растворяюсь в тебе. В храме каждый должен находиться со своей совестью. На чужую, тем более на такую, как я, нечего смотреть. Люди тайно несут свои грехи, свою совесть Богу. Когда отвечаешь за себя – отвечай, а за чужую совесть чужой и ответит. Ступай назад.
 – Что это ты, отрок, беготней занимаешься? – услышал над собой голос Антоша, когда вновь оказался в храме. Сюда бегом, отсюда бегом. В храме не бегают.
 – Вы это... поп? Ну, священник? – спросил Антоша.
 – Точно, поп я, священник.
 – Вас не Антонием зовут?
 – Антонием. Так что тебя привело сюда бегом?
 – Вы меня крестили. Я – Антон. У нас с вами один этот... небесный покровитель, хотя я не понимаю, что это такое.
 – Что не понимаешь – вижу. А покровитель точно один. Вот он за моей спиной на тебя сейчас смотрит.
 Священник чуть отступил и совсем близко, на сводчатой стене, Антоша увидал нарисованного в полный рост бородатого человека в длинной одежде с золотым кругом вокруг головы. Нет, не увидал, а взгляды их... Нет, они не встретились, не скрестились, они врезались друг в друга. Антоша привороженно застыл. Со стены на него смотрел живой взгляд, даже больше, чем живой – именно так определил Антоша (на большее языка не хватало) то, что глядело на него из нарисованных глаз на стене. А и как сказать о взгляде, на тебя направленном, на стене нарисованном, что он больше, чем живой? Что есть больше жизни? Нет, на языке человеческом слова, чтобы определить его, чтобы сказать о нем что-то. Может, правда, и есть, но Антоша ничего этого не знал. Но оно – вот оно! Било! Стреляло из глаз на стене в глаза Антоши. И отвести свои глаза невозможно. И будто что-то вынимают из нутра твоего эти взыскующие глаза, оно, вынимаемое этими глазами и ты наполняешься чем-то таким, чего никогда в жизни не испытывал...
 Боднул туда-сюда Антоша головой, как недавно папа бодал, когда старуха Антошина предстала перед ним, и отворотил-таки свои глаза от взгляда нарисованных святых глаз на стене.
 – Ты чего это бодаешься, отрок, яко козел? – услышал Антоша ласковый голос батюшки.
 – Глаза у него страшные, – сказал Антоша.
 – Страшные? Ишь ты!.. М-да... Однако, проняло? Уже хорошо. Не зря, значит, прибежал.
 Антоша снова поднял глаза на изображение и сам утяжелил свой взгляд. Его первое смущение прошло. "Чего это буду я теряться перед каким-то нарисованным?.." А и то – с чего это? Перед живыми-то взрослыми никогда не терялся Антоша. Уж на что серьезно смотрит милицейский участковый, ежишься, когда он вперяется, но ничего, и его перевзглядил позавчера Антоша. Как стоял насмерть, что не он сжег кнопки лифта, так и остался стоять, хотя почти с поличным его застукали.
 – Однако, ты и фрукт уже, – сказал тогда участковый, причмокнув и почесав голову.
 Много взрослых объегорил Антоша и ни перед кем не робел. Одному недавно бутылку крашеной воды за французский коньяк впарил, так и не поморщился. "А ну-ка?.. – Антоша подошел ближе – А глазки-то у этого покровителя почти как у того объегоренного простачка – добренькие... Чего это вдруг меня заразнюнило?.."
 – Однако, как живой, – вслух сказал совсем успокоенный Антоша, – а взгляд как у лоха, – совсем тихо добавил он.
 Но священник услышал. Все это время он внимательно изучающе вглядывался в Антошу. Вздохнул тяжко.
 – Как у лоха, говоришь? А лох– это тот, кого надуть не просто легко, но и необходимо? Хорошо, что хоть покраснел, чуть-чуть, правда...
 А между тем дело это было неслыханное и невиданное. Антоше, сколько он себя помнил, никогда не было стыдно, а сейчас он действительно чувствовал тепло краски у себя на щеках. И очень это ему не понравилось.
 -Да, ты прав, – продолжал священник тихим и жестким голосом. Никакой доброты уже не чувствовалось, он явно волновался. – Они, святые наши, добры, просты и доверчивы. Но они, друг ты мой, отрок дорогой, не лохи! Обмануть-то их просто, да в этом смысла нет. Они тебе сами все отдадут, чего попросишь. И даже чего не попросишь. Потребуешь верхнюю одежду – они тебе и нижнюю рубашку отдадут. Но ведь страшно их обижать, подумать даже об этом страшно, – священник надвинул свою огромную бороду на лицо Антоши и даже слегка за волосы взял. – Вот ты посмотри, вот стоит он, наш с тобою небесный покровитель Антоний Римлянин. Видишь, он изображен стоящим на камне. Он же в Италии жил... и вот там обижали православных... да их всегда и везде пытаются обижать. И вот, однажды ночью, когда задумали наутро его убить, так вот, ночью, а ночевал он на куске скалы у моря, кусок оторван был от скалы страшной силой и перенесен за одну ночь к нам на Русь в Новгород, где он и жил потом до конца дней своих. А ну-ка, представь мощь этой силы, которая покровительствует нашему с тобой покровителю! И если Тот, Кто владеет такой силой, если Он дал нашему покровителю свою такую помощь, представляешь, что за человек наш покровитель Антоний Римлянин! А сила эта страшная благая и непобедимая, вот у Него, вот, гляди... да не туда, вот, над Царскими вратами.
 И тут то ли от рук, за волосы его держащих, то ли от бороды, которая щекотала шею, снова не по себе стало Антоше. Тот, Кто смотрел не него, действительно обладал силой и на лоха вовсе не походил. И смотрел он точно Антоше в глаза, хотя был резко сбоку. "Умеют рисовать церковники", подумал Антоша, отводя глаза от лика и пытаясь освободить волосы Глаза отвел, а волосы освободить не удалось.
 -Это Спас Вседержитель, Царь царей и Владыка всяческих. Твой Царь, твой Владыка!
 -А-а -это тот, который Христос, что ли?
 -Именно так.
 -Ну, а чё ж Он, Вседержитель, обидчиков его, Антония Римского не "замочил" всех там, не разметал? А на камне утащил. Камень отрывать-переносить неужто проще?
 -А Он их, обидчиков его, пожалел. Он ведь не только Владыка, всех и всяческих, но и Отец их и твой тоже. А ты ведь ох! многих обидел. У тебя младший брат есть?
 -Есть.
 -Ну, положим, отнял ты чего-нибудь у брата, побил его, угрожал ему...Разве бы отец твой стал бы "мочить" тебя?
 Легкая дрожь пробежала по телу Антоши. Ведь все время Антоша только и занимался тем, что перечислил священник– отнимал, бил, угрожал.
 Антоша таки освободил свои волосы от рук священника и опять глянул на изображение на стене.
 -Да вранье все это, – устало сказал Антоша– на камне...
 -Вот чего здесь нет, так это вранья– старухин грозный гнев послышался Антоше в этом ответе.
 -Ну, да, кругом вранье, а у вас нет?
 -Кругом вранье, а у нас нет! Нужды нет во вранье, коли они здесь с нами, – священник кивнул на стену и на икону Вседержителя.
 -Как это нет нужды? Охмурить да деньги содрать.
 -И много я сейчас с тебя спрашиваю денег за охмурение, много ты их принес?
 -А вот, когда охмурите, тогда, может, и принесу. Вон, богатство у вас какое! Лампадки, поди, серебряные... Откуда? Охмуренные, небось и принесли, на их денежки.
 -На их. А скажи-ка мне, можно ли вообще кого-нибудь охмурить? Чего это вдруг задумался? Да можно, конечно. А что для этого нужно? Да– обещать! Обещать, обещать с три короба! "Тащите ваши денежки в концерн "МММ", будет в мильон прибыли! Потащили, притащили, по носу получили. Охмурить, значит обещать дорогую вещь по дешевке. Ну, и ,естественно, надуть. А я, охмуряя тебя, ничего не обещаю, никакой в мильон прибыли. И ничего от тебя не прошу.
 Я предлагаю обмен. Да и не я, а вот Он, – священник простер руку в направлении иконы Спаса Вседержителя и Антоша невольно тоже перевел глаза на взыскующие очи Царя царей, – через меня. Вот уже тридцать лет, с тех пор, как служу, Он мне приказывает, ибо я раб Его добровольный, чтобы я от Его имени предлагал обмен. Вот я предлагаю тебе. Баш на баш. Помажем без понтов! Ты Ему – свои грехи, всю грязь твоей совести – Он тебе – Царство Небесное... Что вздрагиваешь? Может, совесть у тебя чистая?.. Да вот, смотри, вот тут некоторые из охмуренных, вон, видишь, седой, старый... да, который с палочкой. На лоха, по-моему, не похож, чувствуешь, сколько силы в нем?
 – Чувствую, – прошептал Антоша.
 Старик, действительно, впечатляюще выглядел – взглядом птицу сшибет, рукой подкову разорвет. Старик стоял перед каким-то металлическим столом со вделанными в него маленькими подсвешниками. Все они были пусты, из одного только торчала горящая свеча, освещавшая лицо старика. Старик что-то шептал. Взгляд его был совершенно отрешен. И в то же время страшно сосредоточен. Нет, ни мыслью, ни созерцанием, ни воспоминанием был занят старик, но чем-то таким... таким грандиозно важным для себя, что Антоша, когда вгляделся в него все забыл, только глядел во все глаза. Никогда еще в моей жизни, ни у кого с кем он соприкасался, не видел он такого лица. Старик был занят, он не просто, стоял, он был занят каким-то деланьем, которое не мог ни понять, ни языком выразить Антоша.
 – Что это? – спросил Антоша. Он так и сказал "это", а не "что он делает".
 – Это – молитва, – ответил священник, – он молится. В 43-ем году, когда наши войска форсировали Днепр у Киева... ты видел Днепр у Киева?.. Другого берега не видно. На самой середине бревно его перевернуло и он оказался в воде. В шинели и в сапогах. Ноябрь месяц. И он доплыл.
 – Но это невозможно.
 – Конечно, невозможно. Но он тогда взмолился в воде. Впервые в жизни. Только и успел сказать: "Господи, помоги!" и ко дну пошел, захлебнулся, намок, да и холодюга жуткая. Сам рассказывал, что будто кто за шкирку его – р-раз и на поверхность выкинул. Стал барахтаться, а за шиворот так будто и держат его. Так и добарахтался. Он ведь тоже Антон. Тут, считай, треть прихожан Антоны, придел у нас Антония Римлянина. Думаю, что сам он и дотащил нашего Антона до берега, как когда-то его самого Господь на камне от злодеев сюда, на берег спасения, на Русь святую...
  – А чего?.. О чем он молится?
 – А это он у кануна стоит, где мы мертвых поминаем. Жена у него недавно померла. Вот за упокой души ее и молится.
 – А чего за покойников-то молиться?
 – А вот, когда помрешь, тогда узнаешь! Что б тот, кто умер, оказался бы в том самом Царстве Небесном, которое я тебе только что в обмен на грехи твои предлагал. И самое страшное для человека – если он не оставил по кончине своей ни одного молитвенника живого о себе, ведь за себя молиться умерший уже не может.
 Сразу вспомнился Антоше его недавний друг. Знает он и родителей его и остальных родственников – ни у кого из них и мысли не возникнет стоять вот так перед кануном и просить для умершего какого-то Царства Небесного.
 – Ну, а все ж таки, отец Антоний, – впервые Антоша назвал священника по имени, – Царство-то это, которое на обмен, оно где вообще? Глянуть бы, пощупать.
 – Вот Он, Вседержитель, Основатель и Царь этого Царства, и книге, которую Он подарил людям, Евангелие называется, вот там Он сказал, что Царство эту внутри нас начинается.
 – Чудная геометрия получается. – Антоша усмехнулся. – Царство Небесное, а внутри меня. В кишках, что ли?
 – А у тебя что, внутри кишки только?
 – Нет, еще печень, селезенка, легкие, желудок, а в нем – желчь!
 – Грамотный. Желчь, я вижу, у тебя не только в желудке. А там еще и душа, которая уже вон как изгаляться научилась. Что ж, по твоему, чего не пощупаешь того нет? А совесть, основа души, и ее что ли нет?! Чего это ты все вздрагиваешь, когда про совесть речь заходит?
 – Так, ничего.
 – Ничего? Думаю, что очень даже "чего". Ладно... Ну, а Америка есть?
 – То есть как? Конечно, есть.
 – Это где ж это есть? Ну-ка, дай пощупать.
 – Чего?
 – Да Америку, вот чего!
 – Да как же?
 – Да так же. Раз не могу ее сейчас пощупать, так и нет ее.
 – Да Америку сколько людей видели.
 – И Христа много людей видели.
 – А космонавты летали – не видали!
 – Низко летали.
 – Да вон. Америку по телевизору каждый день показывают.
 – Это не Америка, это какие-то бегающие картинки в ящике. За шнур дернул – и нет Америки!
 – Да, ну есть же она! Туда и слетать можно.
 – Слетать? Ну, лети. Чего ж не летишь? То-то, чтоб туда слетать, надо кучу разрешений от разных чиновников получить, 100 порогов обить, прорву всяких заявлений-биографий написать, сколько раз из разных кабинетов выгнанным быть – де не то, и не так сделал, все нервы истрепать, уйму денег заплатить, визу, наконец, получить, на самолет сесть, да еще и долететь надо, а то ведь и в океан свалиться можно... И все это что значит? А то значит, что это ты по-тру-дил-ся! Чтобы увидеть-то... Вот так и Бога – увидеть чтобы – потрудиться надо! Только труд другой. Вот он, Антоний Римлянин, покровитель наш, он потрудился. Доб-ро-де-ланием! Лохов искал не для того, чтоб объегорить, а свое последнее отдать, утешить и защитить. Чистые сердцем и совестью – Бога увидят. Ишь, ты, опять вздрогнул. Ну, ладно. А ты просто поверил учебнику географии, что Америка есть, поверил, не летая. Поверил! На вере вся жизнь держится. А жизнь вся на Боге держится. Ну, скажи, такой вот храм-красавец, диво-дивное, зачем бы строить, коли нет Его? Охмурять, чтобы деньги сшибать? Ой, не то! Ой, не так! И сам ведь это чувствуешь, хотя все время рожу свою воротишь. Очень не ожидал Антоша услышать из уст о. Антония это "рожу" и даже рот открыл от удивления. О. Антоний же, не обращая внимания, продолжал.
 – Да-да, и на лампадки серебряные сами несут. Только не охмуренные они, наши несуны, а ве-ру-ю-щи-е! В Него вот, – снова простер руку о. Антоний в сторону Спаса Вседержителя. – Счастлив человек, в него верующий и эта вера только и есть настоящее счастье, никакого другого счастья нет в этом мире. Да и миру самому взяться неоткуда, как только быть Им созданному. Да и то, – откуда все взялось, вообще все мир наш, в котором мы живем?! Что? Само? – Рассмеялся о. Антоний так, что старухи, подсвешники протиравшие и пол мывшие, оставили работу и на него обернулись. – Это как же что-то само может получиться? Уроки у тебя сами учатся? Ну, да, глупость спорол, уроки ты давно уже не делаешь. А вот, лежит разобранный велосипед, на детали, вплоть до винтика. Когда эти винтики сами соберутся в велосипед?
 – Как это? Когда я их соберу.
 – Это не ответ. Ты не при чем.
 – Как это? Ну... да никогда.
 – Правильно! Только когда ты своей сторонней силой соберешь его, совершишь акт творения, будет велосипед. Несчастный велосипед без акта творения не получится, а тут целый мир, вселенная грандиозной сложности! Сама?! И это при полном отсутствии животворящей силы в мертвой материи?! Это я тебе о Боге, космическом Творце. А Он же еще и Бог-Отец. Вот, если ты откажешься от отца, ты просто подлец, но если ты скажешь, что отца у тебя не было вовсе, то ты явно ненормальный. Вот все неверующие, по большому счету, если хочешь, _ ненормальные подлецы. Да, если договаривать до конца, до логической точки, то именно так. А почему они живы, почему не карает? Ну, а как карает родной отец? – плеткой да увещеванием. А Отец Небесный до последнего вздоха несчастного ненормального подлеца ждет, ждет просветления души и очищения совести. И очень часто не дожидается...
 Опять зашумело внутри Антоши, опять вспомнился умерший приятель.
 – А все потому, что мир во зле лежит– так с печалью сказал Он в Евангелии. И в жизни всех, кто вне Христа, как бы внешне благополучно они не жили, обязательно– морду вынул– хвост увяз. И конец у них у всех страшен. А что после конца, то просто ужас. И вот он, Антоний Римлянин, приставлен к тебе при крещении, чтоб отколоть тебя от скалы из слипшихся в копошении ненормальных подлецов, и чтобы ты поплыл, наконец, в страну спасения. Глянь-ка снова в глаза ему, он ведь неотрывно в тебя смотрит.
 – Вообще-то как живой смотрит, – пробормотал Антоша.
 – А он и есть живой. Живее нас, коли в Царстве Небесном он. Оттуда ведь и смотрит. И то, если я гляжу на нарисованную доску и прошу у нее чего-то, говорю: помоги, то я или кретин полный, или... – о. Антоний снова взял Антошу за волосы, приблизил его лицо к своему и отчеканил проникновенно... – или это не доска! Или я с живым говорю! Да и то, если нет Царства Небесного, если не чувствуешь ты его в себе, – о. Антоний весьма больно ткнул Антошу в сердце, – то Он – Вседержитель– есть крупнейший за все времена обманщик, а книга Его – вреднейшая из всех книг, прости, Господи! – о. Антоний повернулся к лику Спаса и истово перекрестился. – Ибо если нет воздаяния, то и толковать не о чем, живи, как хочешь – бей, отнимай, обманывай. Но оно есть. Царство Небесное и книга Его – самая великая из всех книг, ее придумать нельзя. "Войну и мир" и любую другую, хоть какую разумную книгу придумать можно, а Евангелие – нельзя, оно могло быть только Богом дано, ибо там – благодать. Оно открывает нам в нас Царство Небесное, оно говорит, что в нас не только селезенка с желчью, но и – жизнь вечная.
 "А ведь не охмуряла он, ох, не охмуряла!" – тюкнуло у Антоши где-то около затылка, он уже и не различал взгляда Антония Римлянина от взгляда о. Антония. Они слились, они были одно и то же и ему теперь казалось, что у Антония Римлянина был точно такой же голос, как и у о. Антония. И почувствовалось тут Антоше, что ведь он, о. Антоний, да просто забоится охмурять, даже если захочет, потому что (ну, а вдруг!!!) ОНИ все-таки действительно здесь! И они, такие вот, какие нарисованы, действительно последнее свое отдадут и не надо им ничего по дешевке. И если в самом деле веришь, что вот у этого Вседержителя сила, способная оторвать от скалы камень с человеком и перегнать его сюда – не станешь охмурять. Да и попробуй охмури вон этого старика, воина днепровского – все зубы враз потеряешь. И старухе его вонючей, воплощенной, здесь места нет. И здесь, действительно, островок без вранья. Эти нарисованные врать не позволят.
 – Ну, так что же тебя все-таки привело сюда бегом? – услышал тут Антоша.
 – За мной старуха ходит, – не узнал Антоша своего голоса, – грязная, вонючая, не убежишь от нее, не убьешь, говорит, что она – моя совесть... – и дальше Антоша рассказал все, что с ним было.
 – Вот ведь... вот это оборот, вот это явление, – теперь и у о. Антония голоса не узнал Антоша. – Представляю, каково тебе было. А ведь какая милость это, представляешь? Ты у нас выходишь меченый Богом. Даже завидно.
 – Вы это серьезно?
 – А разве я похож на шутника?
 – Вот уж... век бы не видать такой отметки. А милость-то Его это чем же я заслужил?
 – Да судя по старухе, как ты ее обрисовал, ничем. Да видно милость Он не по заслугам раздает.
 – А как же?
 – Да по милости, – улыбнувшись, сказал о. Антоний. – А совесть, она брат, у всех почти такая, как у тебя.
 – И у вас?!
 – Да у меня, наверное, хуже.
 – Не может быть.
 – Очень даже может, – вздохнул о. Антоний. – Мы ведь больше гадим в жизни, а потом, в лучшем случае, нам бывает стыдно, а стыд – это ведь вовсе не раскаяние, он ведь даже может помешать раскаянию, стыдно нам каяться, во как! – о. Антоний опустил голову и вздохнул еще более горько. – Ну, а теперь, – вновь совсем близко привлек он к себе Антошу, – слушай внимательно, отрок. Судя по тому, чему ты сподобился, кончилось твое детство. Столь велико чудо, тебе посланное, столь же велико должно быть и осознание твое, что ответ надо держать. Слукавишь, увильнешь – лучше б тебе не рождаться вовсе, старуха вонючая сладким сахаром покажется...
 – Скажите, – перебил Антоша, – а у вас было что-нибудь, ну, что-нибудь... явление... вот такое вот.
 – Вот таково вот, увы, не было, а чудо маленькое... хотя чушь сказал, чудес маленьких не бывает, раз чудо, так вот было. В тюрьме.
 – В тюрьме?! Вы в тюрьме сидели?
 – Ну, а как же не сидеть? Как же можно православному священнику моего возраста, да тюрьму миновать! Вот этот самый храм тридцать лет назад закрывать собирались власть имущие, а я воспротивился. Опять, говорю, ключи отнять можете, а сам не отдам. И народ созвал. Ну, ключи отняли, народ разогнали, меня– в кутузку. Однако, храм не закрыли. Вот. Милость Божия была.
 – Милость? Что-то у вас... вонючая старуха – милость, тюрьма – милость.
 – А то как же? Скорбями, милок, грехи наши списываются, хотя полтряпочки грязной, а сгорает на старухах наших. Так вот: орало в камере радио за решеткой – не заткнешь, какие-то дурные песни орало, а я сосредотачиваться плохо умел, а сейчас еще хуже. Так вот, ну не могу молитв вечерних, положенных прочесть, хоть ты что тут. Ну и взмолился я, прямо заорал, да еще с упреком – да заткни, Ты, Господи, эту железку хоть на десять минут, дай молитвы Тебе закончить! И заткнулось. И ровно на десять минут.
 – Да ну-у... – разочарованно буркнул Антоша, – тоже мне, чудо.
 – Ну, а как же не чудо, чудо и есть. Мне больше не нужно, да, видать и не положено... Ну, а теперь о твоем чуде, иди-ка ты сюда, отрок, усек, что я тебе о тебе тут загнул? Только я ведь не догнул. Слов нет на языке человеческом что б чего-либо доходчивое тебе сказать, – о. Антоний встряхнул за плечо Антошу. – Не отвлекайся, слушай! В натуре... Или я тебе щас для профилактики просто сначала рыло расквашу... – и Антоша понял, что действительно, расквасит, – Так вот нет доходчивого языка, чтоб растолковать тебе... да и никому! про ту грань, на которой ты стоишь. За спиной – пропасть и тьма кромешная, впереди – свет неизреченный. И все теперь зависит от тебя! Вот представь себе – камера... ну, то есть... а в общем-то – камера. И стоишь ты в ней голый и вот начинает она наполняться чудной, чистой теплой водой – вот уже и по колено. Ты начинаешь радостно плескаться и радуешься, что вода прибывает и прибывает. Вот уже и нырять можно. И когда ныряешь, вдруг обращаешь внимание на какой-то свет призывной, свет в окошке, которое уже под водой. Но ты только глянул и снова – плескаться. И вот в одно из выныриваний вдруг – бац! – головой о потолок. Оказывается, чуть-чуть осталось, чтоб сомкнулась вода с потолком. Вот тут ужас охватывает тебя, ты прижимаешься ртом к потолку, лишь только так можно дышать. Но разве эти судорожные вдохи можно назвать дыханием? Вот уже и губы захлестывает. И вот ты совсем вминаешь губы в потолок в последней дурной истерике, вот ты делаешь последний-последний судорожный вдох и начинаешь метаться уже целиком под водой с последним глотком воздуха в легких, метаться – выход искать. А выхода нет, ты вспоминаешь про свет в окошке, но уже не доплыть. И вот тебе уже не до чего, вытаращенные безумные глаза уже ничего не видят... И вот – все! Рот распахивается в предсмертном крике, но и крика нет, удушающим потоком устремляется вода в нутро, несколько конвульсий и труп с застывшим на лице ужасом опускается на дно. Такова наша жизнь. Мы бултыхаемся, пустякам радуемся и не думаем, что нас несет к потолку жизни, не видим света в окне. А свет этот – вот Он, Вседержитель... И может статься так, – о. Антоний своим пальцем почти в глаза ткнул Антошу. Они у того и так были ошалевшими, а тут он просто зажмурил их, – что ты уже башкой своей в потолок бухнулся, уже, может, губы сжал, может, тебе последний глоток остался, может, от того тебе и совесть твоя явлена... Это хорошо, что ты дрожишь, тебе и должно быть страшно... Но вот чего ты должен не устыдиться и не убояться: сейчас будет исповедь. Исповедываться будешь ты. Вот Ему – Вседержителю и Милостивому Отцу. Он здесь, – холодок пробежался по костям Антоши от того, как это было сказано, Антоша даже обернулся вокруг себя.
 – Не крути головой. Он здесь невидимо.
 – А почему невидимо?
 – Потому что ты не сможешь вынести Его прямой благодати, испепелит. А испепелить должно грязные тряпки твоей совести. И что Он здесь – не сказочка это, не мои охмуряльные фантазии, это – реальность, как реальность твоя вонючая совесть, которую от тебя не оттащишь всеми танками мира. И не будет больше за тобой таскаться старуха, если ты сейчас Ему, – о. Антоний повернул Антошу к лику Спаса, – перечислишь все до единого грехи, грешки и грешочки свои, которые вспомнишь. А вспомнить ты должен все. Проникнись и ужаснись мысли даже что-нибудь утаить или слукавить. Он здесь и Он все про тебя знает и без твоих слов.
 – Тогда зачем же?..
 – Исповедь нужна не Тому, Кому ты исповедуешься, а тебе. Очень легко каяться невидимому Богу. Нагадил, вышел в чистое поле, крикнул в чистое небо – нагадил я, Господи, прости уж, и – все в порядке, беги дальше гадить. Не-ет, ты все свои гадости мне скажешь, я вроде уполномоченного у Него. Когда сан священства получал я от Него, Он и дал мне такое право: слушать грешников и прощать их от Его имени. Сегодня самый страшный, но и самый великий день в твоей жизни и, мало того, это последний твой шанс жить дальше!..
 Теперь уже не холодок, а холодище промчался по Антошиным костям и даже мысль появилась – вырваться и убежать. Он оглянулся на дверь и ему почудилось, что там ждет его старуха.
 – Не дергайся! – о. Антоний встряхнул Антошу. – Все равно не убежишь. Да ты и меня-то теперь пожалей. Уж коли пришел ты ко мне, мне за тебя перед Ним и ответ держать. И что же я скажу? Удрал, мол, мой подопечный? Не отвертеться мне, милок, с таким ответом. Вот... Конечно, никаких покаянных слез не будет. Я вообще-то никого не знаю, у кого они есть, покаянные слезы. Они, брат, горы могут двигать. Это слезы – удел избранных, мы с тобой не из их числа. Если ты просто перечислишь все свое зло, большое и малое, что наделал людям и себе – с тебя и довольно. А начни-ка ты с того, чего еще не сделал, чего задумал – с этого легче начинать... Постой! Да на тебе, небось, и креста нет? Погоди, вот у меня есть тут... сейчас оденем. Так что давай начнем с задумок твоих черных.
 И Антоша начал с магнитофона из "Жигулей".
 – Тэ-эк, ну вот и славненько, сдвинулось. Ну, а теперь опять слушай: теперь ты попробуй отбросить все свои мысли, все мотивы своих поступков, которыми ты жил, гордыньку свою, желчь свою, забудь все планы, которые копошатся в тебе, все представления о том, что может быть, а чего не может быть, весь свой черный жизненный опыт выкинь, гляди только на Лик Господень и повторяй про себя, что – да, Он Вседержитель, да, Он Спаситель. Он может дать все, но Он может и отнять все! И ори (про себя, конечно, вслух орать в храме нельзя): "Да, Господи, я хочу чужой магнитофон, помоги же мне возненавидеть зло! Я сам этого сделать не смогу! Да, я хочу другим делать зло и не хочу, чтобы его делали мне... И слова Твои – поступайте с людьми так, как хотите, чтобы и с вами поступали – для меня писаны по-китайски, они в меня не входят... Дай же мне понять Твой язык!! Растопи броню! Впусти слова Твои в душу мою!..
 Антоша завороженно глядел на о. Антония, будто под гипнозом внимал его голосу и ему вот сейчас показалось, что не только Тот, Кто невидимо тут стоит и слушает его, но и о. Антоний тоже все о нем об Антоше, знает, что он понял его всего, до последней клетки его желудка, где хохоча бурлит его желчь. И ему стало невыносимо гадко и стыдно.
 – Не обращай внимания на стыд, отрок. Ишь, как помидор стал! Стыд не советчик, говорил уже: стыд– провокатор. Ты думай о том, что не стоит противостоять Святой силе. Глянь, все иконы, все живые лики с них на тебя смотрят. И ждут. Да, выбор за тобой. А выбирать можно между двумя только силами: Той, Которая нашего с тобой небесного покровителя на камне к нам перенесла и той, которая тебе этот промысел о магнитофоне чужом всуропила.
 – А я беса сегодня видел, – вдруг вырвалось у Антоши.
 – Как?!
 И Антоша рассказал "как". И уже оканчивая рассказ, увидел его. Нарисованного. Отодвинулся от о. Антония, подошел. Черный толстый змей с каким-то утолщением, с непонятными надписями на них, вился через всю картину и венчала змея башка бесформенная и страшно-зубастая, точно такая же, какую сегодня он видел над собой на лестничной клетке. Только глазища были не такие выразительные, да и невозможно и не нужно было их рисовать такими, какими видел их Антоша.
 – Это что? -тихо спросил Антоша.
 – Это картина страшного суда.
 – Морда точно такая же, какую я видел. А... может причудилось?
 – Сам же знаешь, что не причудилось, да и не может средь бела дня нормальному человеку причудиться то, чего нет.
 -Так неужто есть, живой?
 – Сам видел и спрашиваешь?
 – А что это за утолщения с надписями?
 – А это грехи наши. Все до единого, какие существуют. Тот, куда ты смотришь, это – скверноприбытчество. По созвучию догадываешься, что это такое?
 – Догадываюсь.
 – И вот сейчас эта змеюка с нанизанными на нее грехами -в тебе сидит. И вот Он, Спаситель, и только Он, может выволочь эту гадюку из тебя. А то ведь... ты знаешь, что такое-
  "Безнадёжен? Без-надё-жен!"
 Что может быть страшнее? Это когда брюхо набил, злата-серебра сколько смог переныкал-накопил, дов-волен, весь балдеешь от распирающего удовольствия и вдруг – бац! – туда под машину попал. Вроде случайно. А случайностей в мире, где действует Бог, нет и быть не может! Настолько всего тутошнего тленного, руками своими шелудивыми в мошну свою бездонную накопил, настолько душу свою и опустошил, а то и вовсе до дна обчистил. А с пустой-то душою, кто ты? Ты без-на-де-жен, прости, Господи... И скажет тогда Господь покровителю твоему, молитвеннику Антонию Римлянину:
 – Да хватит! – Слышишь, даже молитву его о тебе хныканием назовет. – Ничего больше за него спросить, он – без-на-де-жен! И слово это Его будет последним! Ой,.. Ох, Господи, аж самому страшно стало, представить не могу всего ужаса такого Его приговора. Ну, а теперь давай. Раскалывайся. Сосредоточься и перечисляй. Все иконы на тебя смотрят и ждут.
 – Не могу, – прохрипел шепетом Антоша. – Смотрит Он, действительно живой.
 – Ну, а тогда глаза закрой. Давай, с Богом. – о. Антоний положил руку на Антошину голову, придвинул свое ухо прямо к его губам и сказал тихо – Давай шепотом. И спокойно.
 И первое, что вырвалось из губ Антоши и совсем не спокойно и не шепотом, это о деньгах из серванта. Вырвалось, будто некоей пружиной вдруг выкинутое, комом из десяти бессвязных сбивчивых предложений. Не далее, как вчера Антоша твердо себе положил, что никакими пытками никто и никогда не вырвет у него признания об этих деньгах. И вот – мячиком выскочило. Для него самого это было так неожиданно, что он остолбенел на мгновенье, глаза открыл и уставился растерянно на о. Антония. Но тут же осмыслились глаза Антоши и он отшатнулся слегка от взгляда о. Антония. Скорбные, строгие, взыскующие глаза нарисованных ликов, которые он сегодня впервые увидел и которые разбередили неожиданно его душу, не шли ни в какое сравнение с тем, как сейчас смотрел на него о. Антоний.
 А дело в том, что никто и никогда из живых людей не смотрел так на Антошу. Те, которые хотели его уесть, прижать, расколоть, всякие там участковые, об них уже было сказано. Никому не дано было пронять Антошу. Классная руководительница так говорила про Антошу: "Если он действительно такой дурак, то его с умственно отсталыми и социально опасными изолировать надо, а если он так притворяется, то он – гений, но тогда его тем более надо изолировать, и чем скорее, тем лучше". Правда, тут же эта умная женщина добавляла, что учеба в школе поставлена так, чтобы научить только одному – ненависти к учебе и к наукам. Но это уже другая тема.
 Поражен же был Антон тому, что те участие и жалость, с которыми глядел на него о. Антоний не было похожи ни на что ранее им испытанное, хотя люди, любящие Антошу, было что и поглядывали на него с участием и с жалостью и с любовью. Вообще-то всего двое существовало на земле людей, чувствовавших к нему какое-то участие, это папа, да мама, да, пожалуй, еще та учительница. Однако, мама и папа (и это Антоша очень остро чувствовал и видел), когда с состраданием глядели на него во время болезни или там еще чего-нибудь, всегда думали о чем-то своем, всегда они жили чем-то своим, ихние взрослые проблемы им были ближе, чем его, да и чем он сам. И он это вполне понимал, принимал как само собой разумеющееся и, естественно, сам был такой. Своя рубаха ближе к телу. Это просто и ясно. Но о. Антоний оказался не прост и не ясен. Антоша увидел участие к себе, которого не может иметь посторонний человек к постороннему человеку, не может! То, что истекало из невозможных глаз о. Антония говорило, что он живет сейчас только его, Антошиной жизнью, его пакостными делами и больше ничем. И переживает за него, за Антошу, больше, чем за себя... да и нет никакого "себя" у о. Антония, а есть только Антоша. Сухие глаза о. Антония плакали. И плакали теми самыми слезами раскаяния, о которых ему талдычила его старуха. Очень внятно, очень осязаемо ощутил это сейчас Антоша. И будто слова плаксивые, причитания о. Антония слышались Антоше из сомкнутых губ его, что вот, стоит эдакая образина десяти лет, рядом живет, а я вроде и не причем был,.. я виноват, Господи, прости меня... и его заодно.
 Сколько раз (сейчас особенно четко прочувствовалось), помнится, когда поменьше был и тыкался в мамин подол от обиды какой или от боли, или от потери чего-то и мама успокаивала его, утешала, всегда он чувствовал, что мама (самый близкий человек!) в общем-то вымучивает, выдавливает из себя участие. Да и понятно, своих, текущих проблем у нее более, чем хватает. В том числе и – чем и как Антошу накормить, да одеть...
 А сухие страшные глаза о. Антония плакали. А безмолвные сомкнутые губы кричали: Господи, помилуй!..
 – И пацана били впятером! – заорал вдруг Антоша на весь храм. – Ногами! По морде! Я бил! А он орал нам, нет – мне: "Да что ж ты делаешь?!"
 И поползло, потекло, поперло, из Антошиного нутра – криком, шепотом истерическим, просто воплем бессвязным все, чем наполнен он был. Выползла безобразная башка змея, сдохла тут же под огненным взглядом о. Антония и потянула за собой остальное черное тулово. Змей выходил, но почему-то наполняло болью голову. Да у Антоши никогда в жизни не болела голова!..
 Водопадами текли струи пота по лицу о. Антония. Он прижимал к себе мечущегося Антошу и шептал радостно: "Умница, умница! Так его, в натуре, гада ползучего". Наконец, когда затих Антоша, отодвинул его от себя.
 Очнувшийся Антоша увидал перед собой улыбающегося о. Антония. Такой улыбки, такого беззвучного смеха он тоже никогда не видел. Вот уж, действительно, было – рот до ушей. И борода пляшет. Равновелики были по чувствительной силе, что тот плач бесслезный, что этот смех беззвучный. И все дальнейшее для Антоши происходило будто в полусне, хотя и очень явно. И то, как тыкал его лбом о. Антоний в медный большой крест, а потом в железную обложку большой книги, то, как вдруг возник он перед ним совсем в другом дивно-красочном одеянии с красивой большой чашей в руках.
 – Верую, Господи, и исповедую... – все повторял Антоша, что диктовал ему громко о. Антоний, но ничего не запомнилось. Только вдруг горячо стало внутри, он даже грудь рукой потер.
 – Это тряпки ее грязные горят, – сказал о. Антоний и опять разверз рот до ушей, как недавно.
 Холод тяжелого предмета ощутил Антоша в своей ладони.
 – Это часть камня, на котором наш с тобой покровитель сюда приплыл. Береги его.
 Держал Антоша на своей ладони камень, глядел на него и опять же себе удивлялся. Удивлялся, как глядит он на этот камень. До этого много-много раз таскала его мама по всяким музеям. "Пусть культурой обрастает," – как она говорила своим знакомым. Обрастать, естественно, должен был Антоша. Он и оброс. Сначала равнодушием, а потом – презрением, а потом еще и похлестче чем, к очередной струе жизни, в которую очередной раз его пытались втолкнуть. Когда мама увидала, с какой смешливой брезгливостью он оглядывал картины Пушкинского музея, к которым, как ей казалось, он должен был питать благоговение, после ее растолковывания ему что там есть что, она впала в прострацию и ночью плакалась папе: "Если б ты видел его лицо! Нет! Харю! Да-да, да, это я, мать его, говорю...о, ужас!.. Он смеется надо всем. Ему все до лампочки!" И вот он держал в руке своей простой серый камень. И никто ему ничего про него не растолковывал. Только и было сказано, что это – часть того камня, на котором его покровитель приплыл сюда. А, может, вранье? Рассмеялся в голос Антоша этой своей мысли – нет, не вранье.
 Он выходил их храма вслед за стариком, днепровским воином. Обернулся. Там, в углу, где был маленький барьерчик, а за ним какие-то скамейки, видно, для немощных старух, ему вдруг показалось, какое-то шевеление. Уж не змей ли выползший шевелится там в окончательных предсмертных судорогах? Дернулся весь организм Антоши, содрогнулся, перекосило его всего в судорогах.
 Выходя, едва со стариком не столкнулся. Тот остановился, повернулся лицом к храму (и то же лицо у него было, что и перед кануном), перекрестился медленно, развернулся и – пошел своей дорогой. Антоша, повинуясь, видимо, его силе, тоже повернулся ко храму, поднял руку, хотел перекреститься и... – не смог. Рука не повернулась. Вздохнул громко и вдруг ему захотелось обратно туда, на этот островок, где нет вранья. И тут – ошеломило его, оборот вокруг себя сделал в страхе – нет старухи! Еще один оборот сделал – нету! "Да и быть не должно!" – совсем уже спокойно проехало по извилинам.
 Спина уходящего старика уменьшалась, удалялась. И тут он на удаляющемся затылке увидел его лицо. Этого не может быть! Да мало ли чего не может быть, но, оказывается бывает. И оно, лицо его, было такими же, каким видел его Антоша перед кануном. Старик продолжал молиться.
 "Ну, так как же молиться, если веры нет? Да ведь – нету!" Мельтешенье в голове есть, сумбур во всех клетках тела и сознанья распирает, а это... того, что на лице старика написано – нет ведь, ну нет и все тут!.. Общается старик с Тем, Невидимым, Который на доске нарисован, ведь общается и – просит, и – получает!..
 "А как же можно Днепр в ноябре в шинели, в сапогах переплыть? А что легче Ему, на камне человека через полмира переправить или веру дать?" Да даст-то Он даст, да взять-то как? Чем? Коли отсутствует в тебе то, что веру дарованную бы взяло. Кишки есть, желчь есть, а вот этого – нету.
 "Понудить себя надо", – услышал он тут где-то в себе голос о. Антония. А как понудить? Что это вообще означает? Ничего этого не знал Антоша, но он также не знал, что теперь никуда ему не деться от молитв о. Антония, который стоял сейчас на коленях перед маленькой иконой Антония Римлянина и плакал. Плакал уже всамделишными слезами, которые текли по его щекам, как недавно тек пот, когда принимал он Антошину исповедь.
 Хохочущий младенец удалялся в коляске. Неприкаянный, не видящий креста старик хромал неподалеку. "И ведь неизвестно, кто из них раньше..."
 "Да что же ты делаешь?!" – загудел в болящей голове голос того пацана поверженного. Он наяву сейчас валялся, искровленный и перепачканный у ног Антоши и Антоша, переполненный пьянящим бешенством, заносил над ним свой острый ботинок.
 "Да что же ты делаешь?!" – уже не только пацан взывал, целый хор орал-увещевал, да и голос о. Антония тут... и рука чья-то за ногу хватает... Да это же Антоний Римлянин... и плачет еще...
 -Да что же ты делаешь?!
 Отпихивает руку Антоша, рычит на увещевателей и вот пошел уже острый ботинок в самое больное место, туда, между ног...
 – Да что же ты делаешь?!
 И тут завопил Антоша бессвязно и страстно навстречу голубому небу, завопил и зарыдал. Он сидел в пыли и трясся, обхватив гудящую голову руками. К нему тянулись участливые руки– мальчик, мальчик, что с тобой? С рыканьем он откидывал участливые руки, пока не отстали. Затих. Поднялся. Совсем рядом оказалась проезжая часть. Туда-сюда сновали разноцветные машины. "И больше– иностранные", – почему-то вдруг отметилось в Антошиной голове. ...Эх, да как же сделать, чтоб она болеть перестала! И, глядя на прошуршавшую мимо "Вольву" (все иномарки Антоша отлично знал), отчего-то ни с того, ни с сего вспомнилась тепленькая пьяненькая папина-мамина застольная компания творческих интеллигентов (Антоша всегда присутствовал), где они на чем свет стоит костили и страну эту (они так говорили – эта страна), и людей, в ней живущих, которые в крайнем случае только и могут, что "Жигули" состряпать, а до "Вольво" пороха так никогда и не хватит, потому как всю свою жизнь, и историческую и личную, на беспредметную ерунду тратят. Слово "русские", сколько раз слышал его там Антоша, звучало так, что никчемнее русских есть только русские, способные лишь на то, чтобы все-таки смочь крутить баранку подсунутого "Вольво", но – и не более, а вообще-то русские это есть сплошь Обломовы (кто это такой – не знал Антоша) и их надо драть, трепать, мыть, чистить и еще много чего с ними надо делать чтобы довести до цивилизованной кондиции.
 Вспомнилось, как закадычный папин приятель, вальяжно развалясь покуривая и сально улыбаясь сидящей рядом даме, говорил: "А ведь прав Наполеон, эх, несостоявшийся завоеватель, когда Москву увидал – и зачем, говорит, такая прорва церквей? ...Хотя, в общем-то, красиво... Большое количество церквей – признак отсталости народа. И ведь прав гениальный корсиканец, – папин приятель полузевнул и полуулыбнулся. – Ну, устроил в Успенском Соборе конюшню... ну так и... да правильно сделал! – папин приятель стукнул ладонью по столу. – Да! И правильно сделал! И ведь удобно, просто и ведь уверен я, – папин приятель поднял палец вверх – не хотел завоеватель ущемлять национальных чувств народа. Но почему, – папин приятель аж приподпрыгнул, – почему у этого народа обида за национальное поругание этой церквехи? Да уверен я, – папин приятель был вообще во всем в жизни уверен, – что у любой нормальной цивилизованной нации к культовой архитектуре, а тем более, что там у архитектуры внутри, отношение – де-ко-ра-тив-ное. Вот Лувр – это святыня, вот... возникла бы мысль у наших, когда они в Париж вошли в 1813 году, там, в Лувре конюшню устроить, вот я бы тогда, будь я французом, вот я бы тогда взорвался, за Лувр я бы глотку перегрыз, – и папин приятель, ухмыляясь, клацнул зубами...
 Опять обернулся на храм Антоша. И вдруг аж что-то зарычало в нем таким протестующим гневом, который он и не предполагал в себе, да и не гнев это был вовсе, а нечто совсем не определимое, через край бьющее бешенство: – да если бы вот сейчас... да сколько бы их ни будь, хоть какие развоеватели-завоеватели, да мыслью б только рюхнулись-сунулись в этом (!) красавце (!), где Тот изображен, где Антоний Римлянин на людей смотрит, где о. Антоний только что его за шиворот держал, где змеюка черная из него выползла, где то единственное место на земле, где нет вранья, где воин, в ноябре Днепр переплывший, – плачет!.. и чтобы здесь какие-то подлецы – конюшню?! Да один вот сейчас встал бы у дверей насмерть и действительно всем бы им глотки перегрыз... Не знал Антоша, что такое Лувр, и вовсе не желал бы он в нем конюшню устраивать, но вот сейчас он абсолютно всем существом своим всем, что жило в нем, в том числе и желчью в желудке, ощутил, что все Луары мира не стоят и одного кирпича этого храма и что только он и есть то, что можно назвать святыней и то единственное, за что можно положить хоть бы что – хоть бы и голову. И начала оформляться, оскульптуриваться в его забурлившем сознании выпуклая фигура того, с кем он только что расстался. О. Антоний стоял сейчас перед ним со своей смеющейся бородой (и рот до ушей), стоял со всей своей немыслимостью, грандиозностью и небывалостью, весь мир собой заслонял и был главный в этом мире. Не было в Антошиных извилинах всех этих понятий, вдруг взыгравших. "Толкни ближнего, на... на нижнего" – правило курятника – вот чем жили и действовали жизненные силы Антоши до сего дня. И вот растерзалось и сгинуло правило курятника и вместо него стояла перед глазами невозможная всезаслоняющая фигура о. Антония, которой и взяться-то в этом мире вроде бы неоткуда, да она – вот она.
 И аж пронзило его всего такой вроде бы простой мыслью, но ранее такой же невозможной, как о. Антоний, что вот он, такой какой есть, каким видит и осязает его Антоша, возможен только от того, что сам он, о. Антоний действительно осязает себя посланником Того, Кто с гневом, болью и милосердием взирает на мир с иконы над Царскими вратами. Да он и есть Его посланник и неважно совсем, что об этом думает сам о. Антоний и кто бы-то ни было из людей. Нету в человеке такой обостренной, всесокрушающей, взыскующей доброты, которая глядела недавно на Антошу и вытаскивала из него плачущие вопли! Нет такой силы человеческой на земле, которая бы вырвала из него те признания и выдавила бы из нутра черную змеюку! А она – вот она. Гляди на о. Антония и видь. Но это – НЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ сила, эта сила может быть только у того, кто смотрит с иконы над Царскими вратами.
 И все вдруг стало просто и ясно: что, зачем, почему, куда и почем в этом мире, коли в этом мире есть Он. И всегда был и всегда будет. И не нужно никаких доказательств, что Он есть. И искать их не надо. Их искать – все равно, что искать нос на своем лице без зеркала. Никто еще не промахнулся, хоть и не видал его.
 И еще мысль прилетела. Антоша даже усмехнулся и головой покачал. Да, впервые в жизни он мыслил, а не думал об объегоривании лохов и сокрытии очередной своей выходки. Хотя лучше было бы сказать, что он созерцал откуда-то прилетевшие мысли.
 А мысль такая: да, ведь если объединиться вокруг этой всемогущей нечеловеческой силы, которую Он дает (да ведь задарма дает!) людям, силы, которая человека через полмира за ночь на камне переносит и выполнять все условия Дающего... А условия-то, условия-то! – да, Господи, помилуй, да всего-то – не гадить по жизни! Не гадить. И все!!! И тогда объединившимся вокруг этой силы – возможно все!!!
 Да ведь тогда... – Антоша совсем уже по-другому вгляделся в храм... – да ведь это же... это вершина того, что вообще может и должен сотворить на земле человек. Здесь ведь происходит объединение под покровом той силы. И ничего больше не нужно на земле – ни Лувры, ни «Вольвы». Да ведь тогда... – Антоша аж задохнулся от этой новой влетевшей в него мысли, – тогда наши-то, "прорву церквей" настроившие, да пожиже наших-то создатели лувров, да «Вольв». "Отсталость народа", "церквёха", "де-ко-ра-тив-ное"... Да ведь сюда же, сюда, к нам, к тем, которых драть, мыть, да и еще всякое... к нам! перенесла сила Антония Римлянина. Наш он! Мой!!! И наплевать мне на ваши «Вольвы» и лувры, коли Дарующий силу – здесь со мной! И пока он с нами... нет, не то... он-то всегда с нами. Да мы вот... пока мы с Ним, да разве тогда есть что-нибудь на свете, что с нами справиться может?
 И опять же, в который раз уже, неожиданно пришло Антоше в голову, и опять же вроде ни с того ни с сего – а ведь есть другая сила, что с нами справиться хочет. "С НАМИ!!" – очень четко определил это Антоша – с этим вот храмом, с о. Антонием. Не определялась в сознании эта сила, не оформлялась в образ конкретного врага, но что она есть – никакого сомнения не было. Не зря ведь рычала-хохотала бес– форменная образина у него над головой, сколько ведь с ней и за ней идут – внимающих каждому ее рыку, каждому ее слову!
 И знал и чувствовал теперь Антоша, ничего не сможет сделать эта сила с нами (С НАМИ!), пока стоит этот храм, пока есть о. Антоний хоть какими бомбами нас закидывай... Но если не будет храма и о. Антония, вот тогда конец. Нету защиты у "этой страны", если нет в ней этого храма и о. Антония. Но они, и храм и о. Антоний тоже нуждаются в защите и защищать их теперь ему, Антоше. Мгновенно вдруг проскочила перед глазами вся галдящая папино-мамина компания... Гадливость, жалость и тоска одновременно сопроводили это проскакивание. Даже гадкое слово "свора" мельтешнуло в сознании. И этих ведь тоже защищать, и больше всего от них самих...
 Он залез рукой в карман и пощупал подаренный камень. Отчего-то сжал его крепко, будто испугался, что вдруг пропадет он, а вместе с ним пропадет и все то, что случилось с ним сегодня, – и снова страшная старуха будет таскаться за ним по пятам, и не для него будет стоять на своем камне Антоний Римлянин, перенесенный сюда чудесной силой.


___________________________________________

Автор: Николай Блохин - православный писатель, священник

Возврат к списку